Неточные совпадения
Он был любим… по крайней мере
Так думал он, и был счастлив.
Стократ блажен, кто предан вере,
Кто, хладный ум угомонив,
Покоится в сердечной неге,
Как пьяный путник на ночлеге,
Или, нежней, как мотылек,
В весенний впившийся цветок;
Но жалок тот, кто
всё предвидит,
Чья не кружится
голова,
Кто
все движенья,
все слова
В их переводе ненавидит,
Чье сердце опыт остудил
И забываться запретил!
К ней дамы подвигались ближе;
Старушки улыбались ей;
Мужчины кланялися ниже,
Ловили взор ее очей;
Девицы проходили тише
Пред ней по зале; и
всех выше
И нос и плечи подымал
Вошедший с нею генерал.
Никто б не мог ее прекрасной
Назвать; но с
головы до ног
Никто бы в ней найти не мог
Того, что модой самовластной
В высоком лондонском кругу
Зовется vulgar. (Не могу…
Мое! — сказал Евгений грозно,
И шайка
вся сокрылась вдруг;
Осталася во тьме морозной
Младая дева с ним сам-друг;
Онегин тихо увлекает
Татьяну в угол и слагает
Ее на шаткую скамью
И клонит
голову свою
К ней на плечо; вдруг Ольга входит,
За нею Ленский; свет блеснул,
Онегин руку замахнул,
И дико он очами бродит,
И незваных гостей бранит;
Татьяна чуть жива лежит.
«Я влюблена», — шептала снова
Старушке с горестью она.
«Сердечный друг, ты нездорова». —
«Оставь меня: я влюблена».
И между тем луна сияла
И томным светом озаряла
Татьяны бледные красы,
И распущенные власы,
И капли слез, и на скамейке
Пред героиней молодой,
С платком на
голове седой,
Старушку в длинной телогрейке:
И
всё дремало в тишине
При вдохновительной луне.
Прошла любовь, явилась муза,
И прояснился темный ум.
Свободен, вновь ищу союза
Волшебных звуков, чувств и дум;
Пишу, и сердце не тоскует,
Перо, забывшись, не рисует
Близ неоконченных стихов
Ни женских ножек, ни
голов;
Погасший пепел уж не вспыхнет,
Я
всё грущу; но слез уж нет,
И скоро, скоро бури след
В душе моей совсем утихнет:
Тогда-то я начну писать
Поэму песен в двадцать пять.
Всю дорогу он был весел необыкновенно, посвистывал, наигрывал губами, приставивши ко рту кулак, как будто играл на трубе, и наконец затянул какую-то песню, до такой степени необыкновенную, что сам Селифан слушал, слушал и потом, покачав слегка
головой, сказал: «Вишь ты, как барин поет!» Были уже густые сумерки, когда подъехали они к городу.
— Вот он вас проведет в присутствие! — сказал Иван Антонович, кивнув
головою, и один из священнодействующих, тут же находившихся, приносивший с таким усердием жертвы Фемиде, что оба рукава лопнули на локтях и давно лезла оттуда подкладка, за что и получил в свое время коллежского регистратора, прислужился нашим приятелям, как некогда Виргилий прислужился Данту, [Древнеримский поэт Вергилий (70–19 гг. до н. э.) в поэме Данте Алигьери (1265–1321) «Божественная комедия» через Ад и Чистилище провожает автора до Рая.] и провел их в комнату присутствия, где стояли одни только широкие кресла и в них перед столом, за зерцалом [Зерцало — трехгранная пирамида с указами Петра I, стоявшая на столе во
всех присутственных местах.] и двумя толстыми книгами, сидел один, как солнце, председатель.
Нет, не они двигали им: ему мерещилась впереди жизнь во
всех довольствах, со всякими достатками; экипажи, дом, отлично устроенный, вкусные обеды — вот что беспрерывно носилось в
голове его.
Здесь Манилов, сделавши некоторое движение
головою, посмотрел очень значительно в лицо Чичикова, показав во
всех чертах лица своего и в сжатых губах такое глубокое выражение, какого, может быть, и не видано было на человеческом лице, разве только у какого-нибудь слишком умного министра, да и то в минуту самого головоломного дела.
Все, что ни есть,
все, что ни видит он: и лавчонка против его окон, и
голова старухи, живущей в супротивном доме, подходящей к окну с коротенькими занавесками, —
все ему гадко, однако же он не отходит от окна.
Между тем псы заливались
всеми возможными голосами: один, забросивши вверх
голову, выводил так протяжно и с таким старанием, как будто за это получал бог знает какое жалованье; другой отхватывал наскоро, как пономарь; промеж них звенел, как почтовый звонок, неугомонный дискант, вероятно молодого щенка, и
все это, наконец, повершал бас, может быть, старик, наделенный дюжею собачьей натурой, потому что хрипел, как хрипит певческий контрабас, когда концерт в полном разливе: тенора поднимаются на цыпочки от сильного желания вывести высокую ноту, и
все, что ни есть, порывается кверху, закидывая
голову, а он один, засунувши небритый подбородок в галстук, присев и опустившись почти до земли, пропускает оттуда свою ноту, от которой трясутся и дребезжат стекла.
Если его спросить прямо о чем-нибудь, он никогда не вспомнит, не приберет
всего в
голову и даже просто ответит, что не знает, а если спросить о чем другом, тут-то он и приплетет его, и расскажет с такими подробностями, которых и знать не захочешь.
Кажись, неведомая сила подхватила тебя на крыло к себе, и сам летишь, и
все летит: летят версты, летят навстречу купцы на облучках своих кибиток, летит с обеих сторон лес с темными строями елей и сосен, с топорным стуком и вороньим криком, летит
вся дорога невесть куда в пропадающую даль, и что-то страшное заключено в сем быстром мельканье, где не успевает означиться пропадающий предмет, — только небо над
головою, да легкие тучи, да продирающийся месяц одни кажутся недвижны.
Побужденный признательностью, он наговорил тут же столько благодарностей, что тот смешался,
весь покраснел, производил
головою отрицательный жест и наконец уже выразился, что это сущее ничего, что он, точно, хотел бы доказать чем-нибудь сердечное влечение, магнетизм души, а умершие души в некотором роде совершенная дрянь.
— Как же так вдруг решился?.. — начал было говорить Василий, озадаченный не на шутку таким решеньем, и чуть было не прибавил: «И еще замыслил ехать с человеком, которого видишь в первый раз, который, может быть, и дрянь, и черт знает что!» И, полный недоверия, стал он рассматривать искоса Чичикова и увидел, что он держался необыкновенно прилично, сохраняя
все то же приятное наклоненье
головы несколько набок и почтительно-приветное выражение в лице, так что никак нельзя было узнать, какого роду был Чичиков.
Как полусонный, бродил он без цели по городу, не будучи в состоянии решить, он ли сошел с ума, чиновники ли потеряли
голову, во сне ли
все это делается или наяву заварилась дурь почище сна.
Хлобуев взял в руки картуз. Гости надели на
головы картузы, и
все отправились пешком осматривать деревню.
— Еду я, — сказал Чичиков, потирая себе рукой по колену, в сопровожденье легкого покачиванья
всего туловища и наклоняя
голову набок, — не столько по своей нужде, сколько по нужде другого.
Здесь учитель обратил
все внимание на Фемистоклюса и, казалось, хотел ему вскочить в глаза, но наконец совершенно успокоился и кивнул
головою, когда Фемистоклюс сказал: «Париж».
Так жаловался и плакал герой наш, а между тем деятельность никак не умирала в
голове его; там
все хотело что-то строиться и ждало только плана.
Все, не исключая и самого кучера, опомнились и очнулись только тогда, когда на них наскакала коляска с шестериком коней и почти над
головами их раздалися крик сидевших в коляске дам, брань и угрозы чужого кучера: «Ах ты мошенник эдакой; ведь я тебе кричал в голос: сворачивай, ворона, направо!
Все эти мысли попеременно наполняли его
голову и мешали сну.
Но поручик уже почувствовал бранный задор,
все пошло кругом в
голове его; перед ним носится Суворов, он лезет на великое дело.
— Пропал совершенно сон! — сказал Чичиков, переворачиваясь на другую сторону, закутал
голову в подушки и закрыл себя
всего одеялом, чтобы не слышать ничего. Но сквозь одеяло слышалось беспрестанно: «Да поджарь, да подпеки, да дай взопреть хорошенько». Заснул он уже на каком-то индюке.
— А ей-богу, так! ей-богу, правда! — сказал Плюшкин, свесив
голову вниз и сокрушительно покачав ее. —
Всё от добродушия.
И, наконец, благовоспитанный купец, отнеся шляпу от
головы настолько, сколько могла рука, и
весь подавшись вперед, произнес...
Как зарубил что себе в
голову, то уж ничем его не пересилишь; сколько ни представляй ему доводов, ясных как день,
все отскакивает от него, как резинный мяч отскакивает от стены.
Всякое движение производила она со вкусом, даже любила стихи, даже иногда мечтательно умела держать
голову, — и
все согласились, что она, точно, дама приятная во
всех отношениях.
Собакевич слушал
все по-прежнему, нагнувши
голову, и хоть бы что-нибудь похожее на выражение показалось на лице его. Казалось, в этом теле совсем не было души, или она у него была, но вовсе не там, где следует, а, как у бессмертного кощея, где-то за горами и закрыта такою толстою скорлупою, что
все, что ни ворочалось на дне ее, не производило решительно никакого потрясения на поверхности.
Собакевич
все слушал, наклонивши
голову.
— Ну уж это просто: признаюсь! — сказала дама приятная во
всех отношениях, сделавши движенье
головою с чувством достоинства.
Это было обольщенье; происходило это от необыкновенной стройности и гармонического соотношенья между собой
всех частей тела, от
головы до пальчиков.
Тут генерал разразился таким смехом, каким вряд ли когда смеялся человек: как был, так и повалился он в кресла;
голову забросил назад и чуть не захлебнулся.
Весь дом встревожился. Предстал камердинер. Дочь прибежала в испуге.
— Да будто один Михеев! А Пробка Степан, плотник, Милушкин, кирпичник, Телятников Максим, сапожник, — ведь
все пошли,
всех продал! — А когда председатель спросил, зачем же они пошли, будучи людьми необходимыми для дому и мастеровыми, Собакевич отвечал, махнувши рукой: — А! так просто, нашла дурь: дай, говорю, продам, да и продал сдуру! — Засим он повесил
голову так, как будто сам раскаивался в этом деле, и прибавил: — Вот и седой человек, а до сих пор не набрался ума.
— Какой неколебимый характер!» А нанесись на эту расторопную
голову какая-нибудь беда и доведись ему самому быть поставлену в трудные случаи жизни, куды делся характер,
весь растерялся неколебимый муж, и вышел из него жалкий трусишка, ничтожный, слабый ребенок, или просто фетюк, как называет Ноздрев.
Откуда возьмется и надутость и чопорность, станет ворочаться по вытверженным наставлениям, станет ломать
голову и придумывать, с кем и как, и сколько нужно говорить, как на кого смотреть, всякую минуту будет бояться, чтобы не сказать больше, чем нужно, запутается наконец сама, и кончится тем, что станет наконец врать
всю жизнь, и выдет просто черт знает что!» Здесь он несколько времени помолчал и потом прибавил: «А любопытно бы знать, чьих она? что, как ее отец? богатый ли помещик почтенного нрава или просто благомыслящий человек с капиталом, приобретенным на службе?
Он слушал и химию, и философию прав, и профессорские углубления во
все тонкости политических наук, и всеобщую историю человечества в таком огромном виде, что профессор в три года успел только прочесть введение да развитие общин каких-то немецких городов; но
все это оставалось в
голове его какими-то безобразными клочками.
В
голове просто ничего, как после разговора с светским человеком:
всего он наговорит,
всего слегка коснется,
все скажет, что понадергал из книжек, пестро, красно, а в
голове хоть бы что-нибудь из того вынес, и видишь потом, как даже разговор с простым купцом, знающим одно свое дело, но знающим его твердо и опытно, лучше
всех этих побрякушек.
А уж куды бывает метко
все то, что вышло из глубины Руси, где нет ни немецких, ни чухонских, ни всяких иных племен, а
всё сам-самородок, живой и бойкий русский ум, что не лезет за словом в карман, не высиживает его, как наседка цыплят, а влепливает сразу, как пашпорт на вечную носку, и нечего прибавлять уже потом, какой у тебя нос или губы, — одной чертой обрисован ты с ног до
головы!
— Константин! пора вставать, — сказала хозяйка, приподнявшись со стула. Платонов приподнялся, Костанжогло приподнялся, Чичиков приподнялся, хотя хотелось ему
все сидеть да слушать. Подставив руку коромыслом, повел он обратно хозяйку. Но
голова его не была склонена приветливо набок, недоставало ловкости в его оборотах, потому что мысли были заняты существенными оборотами и соображениями.
— Хорошо, я тебе привезу барабан. Такой славный барабан, этак
все будет: туррр… ру… тра-та-та, та-та-та… Прощай, душенька! прощай! — Тут поцеловал он его в
голову и обратился к Манилову и его супруге с небольшим смехом, с каким обыкновенно обращаются к родителям, давая им знать о невинности желаний их детей.
Генерал был такого рода человек, которого хотя и водили за нос (впрочем, без его ведома), но зато уже, если в
голову ему западала какая-нибудь мысль, то она там была
все равно что железный гвоздь: ничем нельзя было ее оттуда вытеребить.
Чичиков схватился со стула с ловкостью почти военного человека, подлетел к хозяйке с мягким выраженьем в улыбке деликатного штатского человека, коромыслом подставил ей руку и повел ее парадно через две комнаты в столовую, сохраняя во
все время приятное наклоненье
головы несколько набок. Служитель снял крышку с суповой чашки;
все со стульями придвинулись ближе к столу, и началось хлебанье супа.
В анониме было так много заманчивого и подстрекающего любопытство, что он перечел и в другой и в третий раз письмо и наконец сказал: «Любопытно бы, однако ж, знать, кто бы такая была писавшая!» Словом, дело, как видно, сделалось сурьезно; более часу он
все думал об этом, наконец, расставив руки и наклоня
голову, сказал: «А письмо очень, очень кудряво написано!» Потом, само собой разумеется, письмо было свернуто и уложено в шкатулку, в соседстве с какою-то афишею и пригласительным свадебным билетом, семь лет сохранявшимся в том же положении и на том же месте.
Мысль о ней как-то особенно не варилась в его
голове: как ни переворачивал он ее, но никак не мог изъяснить себе, и
все время сидел он и курил трубку, что тянулось до самого ужина.
Все у них было как-то черство, неотесанно, неладно, негоже, нестройно, нехорошо, в
голове кутерьма, сутолока, сбивчивость, неопрятность в мыслях, — одним словом, так и вызначилась во
всем пустая природа мужчины, природа грубая, тяжелая, не способная ни к домостроительству, ни к сердечным убеждениям, маловерная, ленивая, исполненная беспрерывных сомнений и вечной боязни.
Собакевич
все слушал, наклонивши
голову, — и что, однако же, при
всей справедливости этой меры она бывает отчасти тягостна для многих владельцев, обязывая их взносить подати так, как бы за живой предмет, и что он, чувствуя уважение личное к нему, готов бы даже отчасти принять на себя эту действительно тяжелую обязанность.
Чиновников взяли под суд, конфисковали, описали
все, что у них ни было, и
все это разрешилось вдруг как гром над
головами их.
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она
все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в
голову, но со
всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по
всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми;
все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
К счастью, по причине неудачной охоты, наши кони не были измучены: они рвались из-под седла, и с каждым мгновением мы были
все ближе и ближе… И наконец я узнал Казбича, только не мог разобрать, что такое он держал перед собою. Я тогда поравнялся с Печориным и кричу ему: «Это Казбич!..» Он посмотрел на меня, кивнул
головою и ударил коня плетью.